19 Декабря Среда
− 12,3 C, Пасмурно

Михаил Голицын. В луга (повесть о родителях)

22 Ноября 2018 10 минут
Князь Михаил Владимирович Голицын (1926—2015) – представитель знаменитого аристократического рода, правнук городского головы Владимира Михайловича (1847—1932), внук общественного деятеля Михаила Владимировича (1873—1942), сын художника Владимира Михайловича…

Князь Михаил Владимирович Голицын (1926—2015) – представитель знаменитого аристократического рода, правнук городского головы Владимира Михайловича (1847—1932), внук общественного деятеля Михаила Владимировича (1873—1942), сын художника Владимира Михайловича (1901—1943) и Елены Петровны Шереметевой, внучки археографа и мецената графа Сергея Дмитриевича Шереметева (1844—1918).

С 1931 г. жил с родителями и в Дмитрове, куда семья Голицыных во главе с Владимиром Михайловичем-старшим была выслана из Москвы.

В 1941 г. его отец был арестован и погиб в лагере. Во время Великой Отечественной войны 15-летний Михаил Голицын рыл окопы, работал санитаром, трудился на сельских работах. Был зачислен в истребительный батальон.

В 1951 г. закончил Московский геологоразведочный институт, затем работал в Казахстане на угольных месторождениях. В 1966 г. защитил кандидатскую, в 1975 г. – докторскую диссертацию. В 1975 г. вернулся в Москву, работал во Всесоюзном научно-исследовательском институте экономики минерального сырья и геологоразведочных работ (ВИЭМС), затем –профессор кафедры геологии и геохимии горючих ископаемых геологического факультета МГУ.

М.В. Голицын был оригинальным, самобытным художником и поэтом. Следуя семейной традиции, он оставил мемуары, в которых описал трагическую историю семьи Голицыных в годы сталинских репрессий.

– Пойдемте сегодня в луга, – неожиданно предложил за обедом отец.

«В луга» – так у нас в семье назывались походы на замечательную речку Яхрому у подмосковного города Дмитрова, где мы жили в 30–50-е годы. Речка текла по заливным пойменным лугам и была излюбленным местом дмитровских рыбаков.

Мы брали с собой самодельные ореховые удочки, что-нибудь съестное и веселой компанией отправлялись на речку. Кроме отца – Владимира Михайловича, сестры Елены и брата Иллариона, с нами часто ходили братья Ларионовы – Андрей и Валерьян, с которыми до сих пор (уже 70 лет!) в большой дружбе, Александр Кесних, Юрий Титов и Виктор Авдошкин – довоенный чемпион по катанию на лыжах с дмитровского крепостного вала. Ходили и гости, иногда приезжавшие к нам из Москвы.

Наш отец, художник, работал, что называется, день и ночь – в семье было восемь душ – старых и малых. Он иллюстрировал десятки книг и журналов, изобретал морские игры, которыми увлекалось не одно поколение не только детей, но и взрослых. Отец был дружен со многими известными писателями, художниками, моряками. Прекрасно помню, как к нам в Дмитров приезжал Борис Степанович Житков – писатель-путешественник. Он подарил мне миниатюрный морской компас-картушку, до сих пор свято хранимый в нашей семье, хотя моряками из нас так никто и не стал.

2004113.jpg

В.М. Голицын - участник полярной экспедиции на судне «Персей»

В 1933 году, выходя из вагона на дмитровском вокзале, отец упал и повредил коленную чашечку. Поначалу не обратил внимания. Потом врачи определили костный туберкулез, нога согнулась под прямым углом. Один профессор порекомендовал выпрямить ногу с помощью специального устройства, но, кроме диких болей, ничего не получилось. Многие до сих пор поражаются, как отец, при всех жизненных перегрузках, уготованных ему судьбою (его арестовывали в 1925, 1926, 1933 и 1941 годах!) почти до конца дней своих не утратил неистощимого оптимизма, природного юмора и остроумия. Он всегда был душой, пусть не частых, но всегда веселых дмитровских застолий.

IMG_1800h.jpg

Художник В.М, Голицын. Теплоход «А. Чехов». 1937 г.

Лечился отец на Кавказе, в Гудаутах. Он много работал, купался, без конца рисовал море и горы, рыбаков и их лодки-фелюги, и снова море. Он даже побывал в древней столице Абхазии – Лыхнах, с огромными, в пять обхватов, деревьями на главной площади, тысячелетним храмом, замечательными стариками-горцами и молодым вином в подвалах гостеприимных хозяев. Вместе с отцом в Гудаутах была вся наша семья. Мы – ребята, не вылезали из воды, а вот нашей матери Елене Петровне далеко не каждый день удавалось купаться. Почти все время она тратила на походы за два километра на базар и в магазины, стряпню, стирку и прочие хозяйственные дела. Она, если и купалась, то только поздно вечером, когда наш дом затихал на ночь.

К отцу тогда приезжал его давний друг, художник Павел Дмитриевич Корин. Они с наслаждением рисовали гудаутские пейзажи, говорили, спорили и были весьма довольны друг другом. Приезжала и золовка – прима Вахтанговского театра Цецилия Львовна Мансурова, и в наше бытие добавлялось веселой суматохи.

2004111.jpg

Владимир Михайлович и Елена Петровна Голицыны в Дмитрове

Спустя целых пять лет, в 1938 году, отцу удалили коленный сустав и напрямую срастили кости. Нога стала короче, но отец ожил и сменил костыли на легкую трость...

– Ну что, готовы? – спросил отец, когда мы закончили трапезу с традиционной тогда перловкой. – Кто знает, когда еще теперь доведется пойти в луга? – с грустью добавил он.

В этот день, 22 июня 1941 года, рано утром, отец, включив радиоприемник, услышал надрывающийся голос Гитлера. Знавший несколько языков, он понял, что случилось самое страшное – началась война. Гитлер нарушил Договор о ненападении, заключенный недавно со Сталиным, и напал на нас, едва только последние эшелоны с русским хлебом пересекли границу с Германией.

Мы, видимо, первыми в Дмитрове узнали о случившемся. Город еще жил обычной жизнью. В доме денег не оказалось. Мать пошла в сберкассу и сняла с единственной в доме моей сберкнижки все двести пятьдесят рублей (один килограмм черного хлеба тогда стоил 85 копеек), купили картошки, крупы, макарон и еще что-то. А деньги эти в течение десяти лет копил я на свою детскую мечту – велосипед. Подарки ко дню рождения принимал только деньгами, успешно играл в расшибалку и в пристенок. Когда я накопил нужную сумму – сто пятьдесят рублей, велосипед подорожал до двухсот пятидесяти. Собрал двести пятьдесят – цена удвоилась, и началась война ...

По радио объявили, что в 12 часов будет передано важное сообщение. Толпы народа собрались на городской площади у мрачных серых раструбов громкоговорителей, висевших на фонарных столбах. И вот этот час наступил. Говорил Молотов – нарком иностранных дел. Люди оцепенели, ещё до конца не понимая всего ужаса пришедшей беды. Сталин обещал, что воевать и побеждать мы будем только малой кровью и только на чужой земле. «Чужой земли мы не хотим ни пяди, но и своей вершка не отдадим». «Если завтра война, если завтра в поход, мы сегодня к походу готовы». Вот с этими песнями мы встретили беду. И фильм был «Если завтра война», в котором наши самолеты и танки, шутя уничтожали всех врагов – законченных идиотов в военной форме. А на деле оказалось, что воевать нам пришлось с первоклассно обученной армией, оснащенной всеми видами современного оружия.

Кто-то спросил, почему выступает Молотов, а не Сталин – вождь и учитель. Тогда мы еще не знали, что вождь и учитель, узнав о вторжении Гитлера, укатил к себе на загородную дачу, никого не принимал и целых тринадцать часов не показывался в Москве. Но об этом мы узнали гораздо позднее из романа «Блокада» Александра Чаковского.

На следующее утро началась мобилизация. Под звуки гармошек родные провожали к военкомату будущих красноармейцев. Пели, плясали, плакали. Мне особенно запомнилось прощание соседки Кати Копытиной неделю назад сыгравшей свадьбу со своим Виктором. Так, как она рыдала, я не видел и не слышал больше никогда. Видимо чувствовала, что очень скоро получит похоронку: «Пал смертью храбрых ...» и фамилия.

... С нами в луга в тот день ходила Надежда Богдановна Раевская. Она с отцом шла впереди и до меня долетали лишь отдельные фразы их беседы.

– Снова сажать начнут, будут нужны политические заложники, – с горечью сказал отец и вспомнил знаменитую надпись на стене в Бутырской тюрьме: «Кто не был, – тот будет, кто был, – тот не забудет».

– А ты знаешь, Владимир, – неожиданно произнесла тетка Надя, уже побывавшая в Бутырках, – там мне спокойнее. Знаешь, что тебя уже не возьмут, – и добавила с грустной усмешкой, – а здесь ждешь каждый день, вернее, каждую ночь. Ведь берут обычно ночью, под утро.

... А отца последний раз взяли, как раз, днем. В 12 часов 22 октября 1941 года к нам пришли двое в штатском. Попросили у отца паспорт и предъявили ордер на арест и обыск. В понятых был наш уличный домком – Николай Владимирович Цветков и кто-то еще, не помню. Тогда меня поразило спокойствие всех взрослых, с которым они воспринимали арест отца. Неужели все четыре военных месяца они внутренне готовились к этому?

Начался обыск. Отец, мать, бабушка Анна Сергеевна, дед Михаил Владимирович наблюдали, как эти двое перерывали наши книжные шкафы, поначалу старательно перелистывая каждую книгу или журнал в надежде найти обличающие документы. Нужных им документов, конечно, не оказалось, и через несколько часов, изрядно притомившись, они уже почти не заглядывали в книги, а просто перекладывали их с места на место.

А жизнь в нашем доме продолжалась. Бабушка готовила обед, дед занимался своими переводами (с английского и французского), а может быть делал вид, что занимается. И без того немногословный, он, кажется, в тот день не произнес и десятка слов. Отец разбирал последние рисунки, объяснял матери, в какую редакцию их отвезти, писал доверенности на получение денег (на следующий день мать поехала в Москву за деньгами, но все учреждения были закрыты – немец подходил к столице, и шла срочная эвакуация на восток).

За окном холодный пронзительный ветер срывал с деревьев последние листья и гнал их по нашей Кропоткинской улице. Город словно раздевался. Летом он утопал в зелени, а сейчас были видны только дома, окруженные скелетами деревьев.

Мать собрала отцу вещи, еду на первое время. Все было уложено в картофельный мешок. Отец надел черный полушубок и свою котиковую шапку-пирожок, не очень практичную для такого случая. А мне незадолго до этого купили теплую рыжую шапку-ушанку, и я предложил ее отцу. Он взял. А шапку-пирожок еще долго, развернув на манер чапаевской папахи, носила наша мать.

IMG_17202a2.jpg

Художник М.В. Голицын. Арест отца

Стали прощаться. Первая бабушка, она перекрестила сына и поцеловала его, тихо произнося слова благословения. Потом дед. Потом мать, сестра и брат. А я пошел проводить отца, взяв мешок. Пошли по улице, из соседних домов выглядывали испуганные лица, все любили отца и уже знали о нашей беде. Напротив лома Ларионовых один из штатских – Корягин, обернулся ко мне и зло скомандовал, – Убирайся домой. – Я запротестовал.

– Иди, Мишка, – спокойно сказал отец, обнял меня, взвалил на плечи мешок и, не оглядываясь, поковылял дальше. А я стоял, глотая бессильные слезы, и смотрел. Смотрел на отца, пока его фигура в черном полушубке и рыжей шапке не скрылась в проеме городского вала. Я тогда поклялся убить Корягина, не понимая, по молодости, что он был лишь крохотным винтиком в огромной машине насилия.

Городская тюрьма находилась внутри вала, напротив нашей Белой школы и Успенского собора. На улицу выходило одно узкое с решеткой окно. Я до сих пор почему-то уверен, что отец сидел именно за этим окном и видел небо, а может быть, и купола собора. Через неделю он попросил теплое одеяло и еды. Мать отнесла. На следующий день его отправил в Москву, а оттуда 29 октября в Казань.

... В дневнике отца есть такая запись:

«Когда тебя посадят в тюрьму, то первое время кажется, что видишь кошмарный сон, и жизнь, из которой тебя взяли, есть действительность. Потом, (через 2—3 месяца) привыкнешь и кажется, тебе, что камера – это кошмарная жизнь, а на воле – это какой-то чудный сон, в котором даже житейские неприятности и дрязги кажутся милы. Не принимай близко к сердцу мелкие житейские неприятности – помни тюрьму».

... Перейдя по арочному мосту через канал Москва – Волга, наша рыбацкая кампания свернула направо, миновала инкубатор и вышла к любимому отцовскому омуту. Вдали виднелось, пожалуй, самое странное сооружение дмитровских окрестностей – круглый настоящий дом. В нем размещалась опытная станция по осушению яхромской поймы. Там до войны работали, познакомились и поженились брат отца Сергей Михайлович и его замечательная супруга Клавдия Михайловна Бавыкина.

Рыбаки заняли свои места. Начали рыбачить. Тетка Надя не отставала. Ловким движением она закинула удочку под куст осоки и стала ждать поклевки. Отец устроился рядом, вытянув вперед свою негнущуюся ногу, и тоже приготовился таскать окуней.

Сколько незабываемых зорек встретил я на рыбалке во всех уголках страны, а та рыбалка в июне сорок первого – последняя рыбалка с отцом, – памятна до сих пор! Мы тогда поймали нескольких маленьких окуньков и уклеек, напекли картошки, наелись и накупались вдосталь.

... Как мы стали жить без отца? Мать пошла работать. Шила сотнями телогрейки для фронта. «Швея, при происхождении дворянском», – так она тогда писала в соответствующей графе анкеты. Посылали ее и на торфоразработки в окрестности Шатуры, добывать торф для местной электростанции. Елена пошла работать воспитателем в детском саду, Илларион продолжал учиться. Я стал работать санитаром в Дмитровской больнице, превращенной в госпиталь. Как несовершеннолетний (15 лет), работал с 8-ми до 2-х, а с 4-х до 10-ти учился в третью смену в восьмом классе.

IMG_1820a.jpg

Художник М.В. Голицын. Дмитров в 1941 г.

До сих пор памятны зимние походы за хлебом. Очередь занимали с вечера, сменялись каждые час-два – дольше на морозе не выстоишь. А утром бежали к пекарне, ждали, пока погрузят фургон. В пекарне хлебу не давали остыть, скорее везли продавать. Над фургоном клубился пар, от которого кружилась голова, и мы, провожая фургон, вдыхали дивный аромат хлеба. Потом, когда подходила, наконец, очередь, окоченевшими пальцами мы расправляли карточки и протягивали их продавцу, получая взамен ни с чем не сравнимое богатство – хлеб (300 грамм на иждивенца, 400 на служащего и 600 на рабочего).

В конце ноября 1941 года немцы захватили Яхрому, подошли к Дмитрову и обосновались в селе Волдынском, двух километров не дойдя до города. Зенитки, стоящие на площади, которые до этого отстреливались от «Мессершмидтов» и «Юнкерсов», были переведены в горизонтальное положение стреляли как обычные полевые орудия. Наши войска расположились на высотах восточнее Дмитрова. Несколько дней шла артиллерийская дуэль. Снаряды с воем проносились в обе стороны, казалось, над самыми домами. Появились первые раненые. Как раз в эти дни хлеб перестали давать, а заменили зерном, за которым люди стояли сутками в очереди, не обращая внимания на шрапнель и тридцатиградусный мороз. Все хотели есть. На западе горели наши деревни – вечером все небо в той стороне было в огне. В ночь с 4 на 5 декабря была взорвана школа, где находился штаб Первой ударной армии. Шестого декабря к городу подошли наши спасители – сибирские полки. Тысячи солдат в белых полушубках и маскхалатах двинулись на лыжах через канал и погнали немцев на запад.

В сорок втором году бабушка с дедушкой переехали в Москву в семью дочери Маши и ее мужа Всеволода Степановича Веселовского – единственного оставшегося дома мужчины из всех наших близких. Эта удивительная семья, жившая в Новогирееве, для многих полусирот стала вторым домом. В ноябре сорок второго умер дед. Его схоронили на церковном кладбище в селе Ивановском неподалёку от Измайлова. И сейчас на его могиле стоит крепкий дубовый крест с надписью «Михаил Владимирович Голицын, 1871—1942».

Потом мы – дети – поступили в институты, закончили их в первые послевоенные годы. Елена стала известным архитектором-реставратором, одним из авторов крупнейшей монографии по историческим памятникам Москвы, брат – народным художником России, я – геологом. Обзавелись семьями, успешно продолжили род Голицыных. Сестры отца – Софья и Екатерина Михайловны в сорок первом остались без мужей с тремя малолетними детьми каждая, и после войны одни вырастили их. Брат отца – Сергей Михайлович, впоследствии известный детский писатель, прошагал всю войну, командуя саперным взводом. Осенью сорок первого он строил вторую окружную дорогу от Дмитрова до Загорска и иногда, весьма кстати, брал нас с собой в столовую.

... Отец умер спустя полтора года от пеллагры – истощения и авитаминоза, 6 февраля 1943 года сорока двух лет от роду. Умер под Казанью в Свияжске, в исправительно-трудовой колонии (ИТК). Он был осужден на пять лет. Нам тогда этот срок казался огромным! А ведь многие отсидели куда больше и вернулись домой. Обидно! Ведь отец и сейчас мог бы жить с нами.

... Из лагеря отец присылал открытки. Большим его другом стал лагерный врач Анатолий Николаевич Власко-Васильев, тоже хвативший лиха. По наговору он был арестован и приговорен к расстрелу. В камере смертников кровью на нательной рубахе написал Сталину, и смерть заменили каторгой. Он всячески опекал отца, но, к сожалению, недолго.

Почти год со дня ареста отец был лишен права переписки и ничего не знал о нас. Он посылал письма в разные адреса – Кориным, Бобринским с просьбой сообщить о нашей судьбе. До него дошли слухи, что Дмитров был занят немцами и он страшно беспокоился. Наконец 24 августа 1942 года переписку разрешили. Мы стали посылать ему посылки, в которых посильно участвовали все наши близкие. В письмах отца – история последнего полугода его жизни. Большую часть этого времени он провел в больнице, где его с переменным успехом лечили от пеллагры, унесшей в те годы неисчислимое количество жизней заключенных. До последнего своего часа отец верил, что вернется домой. Вера в это проходит через все его письма, несмотря на то, что порой, когда ему совсем уже становилось тошно, в письмах появлялись строки отчаяния. Он даже приготовил конверт для последнего, как он пишет,

письма.

В больнице было много палат. В № 18 лежал отец, а в соседней № 19 находились почти безнадежные, девяносто процентов которых умирало и отправлялось, как писал отец, «под лестницу» в мертвецкую, а оттуда в траншею братской могилы.

Письма отца начинались так: «Дорогая моя женушка! Ненаглядная!» «Милые вы мои!» «Милая моя, любимая женушка!»

Вот отрывки из его писем.

«Дорогая моя женушка. Увижу ли тебя еще? Помнишь, как я запоминал твое лицо в последние минуты перед уходом? Я чувствовал, что долго не увидимся, что так долго, как вышло, не ожидал никто».

«Прошел несколько этапов и семь тюрем – надоела вся эта публика до чертиков. Но нужно терпеть».

«Анне Сергеевне Голицыной. Мама моя милая. Конечно, я ожидал известия о смерти папа. Но так, так грустно. Когда я уходил от вас, я прощался с ним навсегда. Ты то, моя старушка, выживи, дождись меня ... Машка, береги мама. Всеволод, голубчик, спасибо за все. Мама, благослови бедного сына».

«Умер дедушка – дети! Ушел человек высокой культуры русской. Человек кристальной чистоты, чести, честности до самых мелочей».

«Ларюшка! Рисуй больше! Попробуй портреты. Для меня мама нарисуй. Мишка, тебя должно быть скоро призовут – постарайся попасть в техчасти и изучи мотор. Это в жизни пригодится. Еленка! Замуж не выходи, со мной поживешь, поработаем. А душку мою, женушку, целую 1000».

«Как я Мишкой доволен. Буду под старость с ним жить в уютном хуторке. Только ему нужно сейчас насчет баб поосторожней».

«Милый мой Ларюша. Большое тебе спасибо за рисунок. Так он перенес меня к вам, в наш с мамкой уголок любимый. Ничего-то в нем не изменилось, даже пепельница стоит. Только меня и радио нет».

«Вообще живу воспоминаниями. Каждую мелочь нашего быта в семье как в лупу рассматриваю. И тоскливо это и сладко. Сантименты! Да, этот год многому научил меня и вас».

«Питание сильно ухудшилось. За ноябрь не получил ни грамма жиров. Капуста одолела. Я нарочно пишу про себя, не скрывая положения. Нужно рассчитывать на худшее, тогда, если выскочу, будет Чудо! Пеллагра ужасная вещь».

«Душка моя! Мы должны встретиться. Должны, но когда? Я, делая календарь на 1943 год, все загадывал число. Не может быть, чтобы я здесь загнулся, и моя жизнь уже кончилась для воли. Неправда, я выгребу. Так, так еще хочется любить тебя».

«Под последок оставлю еще одну новость, о которой не смею даже думать. Стараюсь даже не думать. Дело в том, что здесь сейчас работает комиссия по разгрузке колоний от балласта. Разных инвалидов и “доходяг”, не глядя на статьи и сроки, будут освобождать».

«Ан. Ник., верный друг, изредка подкармливает чем Бог послал, а без подкормки, он мне прямо сказал, что в течение месяца пойду под “лестницу”. Собственно, поэтому я и отношусь к пропаже посылок так трагически».

IMG_1824.JPG

Художник М.В. Голицын. Памяти отца Владимира Михайловича Голицына

Последнее большое письмо отца от 29–30 декабря 1942 года было очень бодрым. До этого в его письмах была тревога из-за длительной задержки двух посылок с лекарствами. В них он видел надежду на выздоровление. И вот обе пришли. «Спасибо, душки мои. Как посылки пришли, сразу “друзья” полюбили меня. Еще не успел расположиться, как уже налили кружку кофе. Я насыпал песку и с белыми сухариками, да с маслом с таким наслаждением ...».

Но было в этом письме и другое. «Главная новость – наш дорогой доктор А.Н. освобожден и едет в армию. Сегодня (перед отъездом) он меня актировал на освобождение. Дай-то Бог! Уход А.Н. – это для меня такая потеря, что я даже представить себе не могу».

Последнее письмо от 20 января 1943 года состояло только из трех коротких фраз: «Вот сколько времени не писал, моя милая. И сейчас поручил написать тете Соне. Она объективнее опишет мое положение».

И все!

А дальше Софья Владимировна Олсуфьева, привезенная в Свияжск в декабре сорок второго, и часто в последние дни навещавшая отца приписала: «Дорогая Елена. Вот я теперь около Владимира, попала я в ту же колонию. Навещаю его ежедневно. Он очень слаб, но стал понемногу вставать, худ и бледен ...»

А 10-го февраля 1943 г. пришло второе письмо Софьи Владимировны. Она писала: «В четверг прошлый была ему баня, очень для него приятная, но потом он слабо себя почувствовал. А в субботу, 6 февраля, неожиданно, утром, его отправили с этапом, но зато он теперь вместе со своим отцом. Представляю, как вы огорчитесь, что он отсюда уехал... Целую вас всех нежно, и от него прощальный привет». Так Софья Владимировна уведомила нас о кончине отца. Напрямую писать было нельзя – в лагерях не положено было умирать! А вскоре она и сама скончалась там же.

... Спустя сорок лет, летом 1983 года, мы с Илларионом приехали в Свияжск. Этот маленький город стоит близ слияния Свияги с Волгой. После войны Волгу запрудили, и Свияжск оказался на небольшом, но высоком островке. Туда нас привез из Казани небольшой белый теплоход. Монастырь, окруженный кирпичной стеной, несколько церквей, три десятка домов – вот и весь город. В монастыре – дом умалишенных. А раньше здесь размещалась исправительно-трудовая колония, монашеские кельи были превращены в камеры. Войдя в монастырский двор, я увидел за металлической сеткой остриженных наголо людей в серых спецовках. Многие десятки этих несчастных в разных позах сидели, стояли, или бродили в вытоптанном ими загоне. Лица их, лишенные разумного выражения, были страшны. Но эти люди были по-своему счастливы – они вряд ли понимали, что с ними происходит. Я смотрел на них, а память раскручивала назад годы и десятилетия. Я увидел в этом же загоне десятки не безумных, а умных людей, которых согнал сюда страшный смерч тридцатых годов. Они прекрасно понимали, где они и почему. Среди них я увидел отца, высокого, красивого, но очень худого. Он смотрел через решетку на маковки церквей, на монастырскую стену, за которой была Волга и такая близкая и далекая свобода, которой он так и не дождался.

По острову нас водил Всеволод Азбукин, руководитель реставрации Свияжского монастыря. Мы подошли к одному из домов. Азбукин вызвал хозяйку. На крыльцо вышла полная пожилая женщина с приветливым русским лицом. В начале войны она была охранницей в Свияжском лагере и, конечно же, видела отца.

– Мужчин не было и нам, шестнадцатилетним девчонкам, дали в руки винтовки и велели стеречь заключенных, – как бы оправдывалась она, узнав о цели нашего прихода.

– А не помните ли Вы высокого хромого художника? – спросил я.

Она задумалась, потом просто ответила:

– Нет, не помню, – и добавила, – их столько было и художников, и артистов ...

Мы вышли из ворот монастыря, и пошли вдоль стены. Между ней и крутым спуском к Волге было метров десять. Здесь проходила тропинка, вдоль которой виднелись заросшие бурьяном полузасыпанные котлованы – остатки братских могил, в одной из которых покоился прах отца.

Яркое солнце, теплый июльский день, красота волжских просторов, белокаменный монастырь и рядом – эти заброшенные могилы представляли собой столь страшный контраст, что поверить в ужас тех лет было бы никак невозможно, если бы все это не было святой правдой.

Мы договорились с Азбукиным установить в монастырской стене мемориальную доску отцу, давно реабилитированному, о котором вышла большая монография, а посмертная выставка его произведений побывала во всех крупных городах страны. Доску из белого известняка сделал Илларион, и на следующий год вместе с племянником Михаилом Трубецким привез ее в Свияжск. На доске высечено «Владимир Голицын, художник, моряк. 1901–1943». А рядом они установили доску в память Софьи Владимировны Олсуфьевой – последней, кто из наших близких видел отца.

Летом 2001 года мы с супругой снова побывали Свияжске, куда нас свозил наш добрый друг казанский геолог Ринат Хасанов. Монастырь отдали верующим. В храмах шли службы. Мы поклонились памятным доскам отцу и Софье Олсуфьевой, зашли к Марусе – вдове Азбукина. А последний раз были с Тамарой в Свияжске в июле 2006 года.

... А в тот июньский день сорок первого года крупные экземпляры нам на удочку не попадались – все мелочь, как обычно. А вот в 1934 году у нас на рыбалке произошел случай, о котором до сих пор ходят легенды. Шестилетний Илларион сидел неподалеку от отца и мечтательно глядел куда-то мимо поплавка. А поплавок, тем временем, тихо ушел на дно.

– Тяни! – не своим голосом завопил отец.

Брат ухватил удочку обеими руками и молча рванул ее.

Красавец лещ взлетел высоко в голубое небо. Не меньше брата радовался отец. Еще мокрого гиганта положил на бумагу, обвел его и раскрасил красками, написав сбоку: «Ай да Ларюшка!» Этот необычный рисунок до сих пор хранится у Иллариона. Правда, теперь лещ не кажется таким уж гигантом – видели мы и покрупнее, но тогда ..!

... Рыбалка закончилась. Мы двинулись домой. Впереди, как и утром, шли отец с теткой Надей. Поднялись на канальский мост. Позади остались яхромские луга, и перед нами на пологих холмах раскинулся Дмитров. Он утопал в зелени, сквозь которую проглядывали красные и зеленые крыши домов. А над ними высились Успенский собор, Борисоглебский монастырь и несколько белых церквей. Мы шли домой, еще не зная, что нас ждет впереди.

А впереди были скорый арест и смерть отца, смерть деда, четыре года войны, суточные очереди за хлебом, трудные послевоенные годы, годы нашей учебы и выхода в жизнь.

Летом 1972 года скончалась наша бабушка Анна Сергеевна, – столп рода Голицыных, у которой было восемнадцать внуков и сорок три правнука! Она почти на тридцать лет пережила своего старшего сына Владимира, памяти которого я посвящаю этот рассказ-быль.